Юрий Григорян
M. Чегодаева
2003 г.

Как писать о художнике, для которого, как для Юрия Григоряна, Бог – это реальная натура, жизнь в искусстве – это натянутый на подрамник холст, звон красок на палитре, кисть, подчиняющаяся каждому движению руки живописца? Как рассказывать о человеке, который, как Юрий Григорян, весь как он есть – плоть от плоти своего народа, его истории, его национальных традиций? О том, кто, как Юрий Григорян, чужд безликому глобализму мировой художественной культуры и так далек от захлестнувших мир вненациональных “актуальных” течений с их ультрасовременными видиотехнологиями? Неужели можно говорить о нем только как о приверженце искусства, обращенного в прошлое, безнадежном “традиционалисте”, отставшем от жизни чуть ли не на целое столетие? “Традиционное изобразительное искусство умирает, традиционное искусство умерло, – такие утверждения нередко можно услышать в наши дни и от зарубежных, и от отечественных искусствоведов. – Наше время не нуждается в изобразительном искусстве, по крайней мере, в его старых формах”.

Приверженцы “актуальных форм” констатируют “смерть” искусства с радостью, приверженцы “традиционных форм” – с прискорбием. Конечно, “умирает” не всякое традиционное изобразительное искусство – этого не станет утверждать ни один, самый непримиримый “актуал”. Напротив, некоторые старые формы набирают обороты. Как никогда велик спрос на академические парадные портреты. Для оформления гостиничных номеров, офисов, интерьеров шикарных особняков классические натюрморты и пейзажи, барочные плафоны и тяжеловесное “ретро” предпочтительнее, нежели непонятный для нуворишей и уже выходящий из моды авангард. Коммерческое изобразительное искусство явно тяготеет к “традиции”. А не коммерческое? То, что делается без расчета на продажу, без задних мыслей об успехе, выставках, рейтингах и т.п. – а создается потому, что художник не может не творить, не может, встав поутру, не устремиться к мольберту, не положить краски на палитру, не писать, как пишет Юрий Григорян, самозабвенно и так же естественно, как дышит? Ведь что скрывать, говоря о “смерти искусства”, искусствоведы имеют в виду именно такую живопись и такой тип художника. “Бой” идет не на поле коммерческого искусства. “Традиция” и “новаторство” спорят не за право обслуживать и украшать. Речь идет о “высоком” искусстве, искусстве образа и чувства, мировосприятия и мироощущения. Искусства, способного отразить наше противоречивое трагическое, непредсказуемое время.

Можно ли рассказывать о ХXI веке средствами “традиционного” искусства, а точнее, средствами, изначально присущими изобразительному искусству? В живописи – средствами живописи: цветом, мазком, фактурой красочного слоя, организацией пространства холста, гармонией и контрастом цветовых сочетаний? Можно ли подсмотреть в структуре мазков, в строгой точности рисунка на холсте картину современного мира? Или поведать о третьем тысячелетии изначально способен лишь тот, кто мыслит в формах инсталяций, проектов, масс-медиа, фото-коллажей и других эстетических экспериментов и научно-технических открытий, которые в таком изобилии обрушил на человечество взметнувшийся в космос и низвергнувшийся в ад, поистине апокалипсический ХХ век? Все зависит от того, в каком мире живет художник, какой мир избирает его своим певцом. Если представлять себе современный мир исключительно в виде гигантского Мегаполиса с его, почти не выносимыми для человеческой психики масштабами и расстояниями, скоростями и перегрузками; “города-спрута”, поглотившего частного “маленького” человека, растворившего его в себе – тогда, да: традиционная живопись, требующая от зрителя вдумчивого личностного восприятия действительно оказывается мало востребованной.

Мегаполис захлестывает и заглушает личное восприятие лавиной готовой мгновенной информации, регулирующей не только поток сведений, поставляемых “потребителю”, но и его эмоции, такие же мгновенные, как провоцирующий их информационный шок. Мир все больше уходит от реальности, воспринимается через экран, через телевизор и Интернет – вирутальная реальность заменяет подлинную жизнь; анилиновый телевизионный цвет – краски земли; “виртуальные чувства” – естественные движения души. “Дематерилизующийся” мир требует видио-арта – дематериализующегося искусства, говорящего на его, мира виртуальном техническом языке. Но ведь есть и иные миры! Для кого-то безвозвратно потеряные, для кого-то единственно реальные. Есть натуральные, не телевизионные краски природы; есть земля – материальная, теплая, плодоносящая, по которой можно пройти босыми ногами, которую можно растереть между ладонями. Есть подлинная, не виртуальная жизнь и подлинная, не виртуальная смерть. Есть мир, не растворившийся в безликой всеобщности, но хранящий свой неповторимый национальный характер – свой цвет и свет, свои очертания гор и лесов, свои типы лиц. Есть прекрасный и величественный мир Кавказа, Нагорного Карабаха, Армении – древний и вечно обновляющийся, несущий в себе многовековую свою историю с ее трагическими катаклизмами и переживающий новые трагедии, творящий новую современную историю. Мир, достойный своего певца.

Юрий Григорян, художник отнюдь не старшего поколения, человек в полной мере двадцатого, теперь уже двадцать первого века. Фактически он москвич, давно живущий в Москве, учившийся в Москве, близкий искусству своих сверстников – московских художников, начинавших в семидесятые годы. В его живописной манере легко найти переклички с художниками “московской школы”; присущую старой “московской школе” любовь к мазку, к фактуре краски; преобладание живописности над рисунком, эмоционального над рациональным. Но за живописным почерком художника стоит его человеческий облик, “сотканный” из Армении, звучит его армянская душа. В его мастерской на Пречистенке дышит Армения, живет родной его Карабах – живет и требует своего воплощения. Кажется, не Григорян рассказывает о Карабахе, а Карабах, устами Григоряна говорит о себе – о своих, замыкающих каждую панораму голубеющих, золотящихся, тающих в розовом мареве горах, о взбирающихся вверх по склонам, похожих на соты домиках под красными черепичными крышами, словно бы вырастающих из этих гор. О жизни людей гор, трудной и праведной, пронизанной мерным ритмом вечной работы и краткого отдыха, чередой свадеб, рождений, смертей, горя и радости, молодости и старости. О стройных, как кариатиды, женщинах, о мудрых стариках с лицами апостолов; о бьющих из земли животворящей влагой источниках, заботливо одетых в мрамор и туф, навевающих воспоминания об античности, древней Элладе. О буйволах и осликах с мудрыми человечьими глазами… Что может лучше отразить, воплотить этот мир как не живопись с ее материальностью, плотной красочной структурой, родственной структуре земли, камней, дерева, живой плоти? С ее способностью вибрировать, двигаться, струиться подобно воздуху и свету? С ее восприимчивостью к тончайшим градациям цвета, едва уловимым для простого глаза? Во всяком случае, живопись Григоряна на редкость созвучна этому миру.

“Воспоминание”. Женщина в характерно повязанном платке, в деревенских пестрых носках стоит, опустив усталые руки, прислонившись к стене хлева; из темноты распахнутых ворот выглядывает корова с красиво изогнутыми рогами; повернула к хозяйке задумчивую свою морду. Сдержанный, почти монохромный цвет – темно-коричневый, серо-золотистый, чуть розоватый, с тонкими переходами от теплого цвета платья, платка, лица женщины к холодным оттенкам старых досок, бревен у порога, у притолоки ворот. И плотный, как почти всегда у Григоряна, живописный слой, играющий фактурой мазков, вибрацией красочной поверхности.

“Кормилица”. Снова женщина стоит, устало задумавшись, уйдя в себя; мальчик доверчиво прильнул к ее боку, и, кажется, умиротворенно дремлет под надежной материнской защитой, а позади, на фоне глубокой красно-коричневой темноты хлева светится, сияет лунным светом корова, смотрит на зрителя огненным настороженным глазом, охраняет и эту женщину, и ее ребенка…

“Тихое утро”. Мягкие очертания близких гор; их плавный ритм повторяет арка ворот забора, сложенного из каменных глыб; невысокие корявые тутовые деревья вырастают из бесплодной, без единой травинки вытоптанной земли деревенской улицы, воздевают свои голые ветви-руки… И эти горы, и эта улица, и две маленькие человеческие фигурки у ворот – все овеяно голубовато-зеленой утренней дымкой, просвечивающей изнутри теплым золотистым цветом – предчувствием солнца…

“В старой деревне”, “Дома моего детства”, “Воспоминания о моей деревне”, “Мои односельчане”, “Забытая мелодия”… Эти темы вновь и вновь возникают в творчестве Григоряна. Мир прошлого, далекого карабахского детства в деревне, среди древних гор, в замкнутом пространстве глинобитных стен, дворов, где проходит большая часть жизни семьи, на горных дорогах, по которым можно проехать только в запряженной осликом арбе, живет в душе художника во всей своей реальности, не отпускает, требует “материализации”. Живы ли они сейчас, эти седобородые старцы с белыми повязками на голове, эти женщины в национальных, таких строгих и женственных одеждах – длинных до пят платьях и головных платках, закинутых концами за плечи? Не ушел ли в прошлое, не исчез ли навсегда этот размеренный, веками сложившийся быт с хождением за водой к горному роднику, с вымешиванием хлеба и стиркой белья во дворе под деревом, бок о бок с овцами, коровой, осликом, буйволом – верными помощниками и членами семьи? Или все сместилось и перемешалось, и только в памяти художника тянутся по горной дороге

“Путники” – две фигурки, ведущие осла, окутанные коричневато-золотистой дымкой, бредущие по земле, такой же призрачной как они сами? Только в ностальгических снах все катится и катится “Арба моего детства”, и старый дед везет на ослике черноволосых внучат с темными, как маслины, армянскими глазами, и звучат гортанные напевы национальных музыкальных инструментов в дни деревенских праздников? Есть ли в нашей жестокой реальности такой Карабах? Не остался ли он таким лишь в видениях художника, в его работах, пронизанных ощущением сказки, мечты, поэзии древних преданий? Но разве древние предания не вернее подчас самой современной действительности! Есть что-то библейское в мерных ритмах стен, словно бы вырубленных в уступах скал, в остроконечных крышах храмов, повторяющих острые очертания покрытых снегом вершин. Ведь именно к одной из таких вершин пристал Ковчег в то время, когда вся земля покрылась водами потопа, а эта острая вершина, ставшая символом Армении, одна устремлялась к небу, вселяя надежду на спасение. Подлинный мир, подлинная жизнь людей – не преходящий миг, не минутная вспышка на мониторе, не “телешоу” – а вечно длящаяся реальность, вобравшая в себя прошлое и настоящее, сон и явь, память и мечты народа. Современность насквозь пронизана прошлым; прошлое “прорастает” в современность. Времена жизни, как времена года, следуют друг за другом в неизменном своем круговороте. Бывают в этом круговороте, включаются в него как неизбежность трагедии войн и изгнаний, гибели и вражды – разве не повествует Библия о старых как мир драмах, мучительных, ненужных распрях! Трагическая нота не чужда творчеству Юрия Григоряна: надрывно звучит “Реквием” – почернела земля, кровью налились погребальные покровы; стропила деревенского дома нависли над головами подобием сабель и кинжалов, орудий смерти. Повержены наземь мужчины, женщины застыли в безмолвном исступлении горя. Но всякий раз, преодолевая смерть, звучит голос жизни и из глухо-багровой, как запекшаяся кровь, темноты видением света выступает белая кормилица-корова с рогами, изогнутыми, как молодой месяц, и женщина-мать, хранительница жизни, оберегает, воскрешает свой род, свою семью.

Живописные работы Юрия Григоряна не претендуют на фотографическую фиксацию натуры. Они особенно сильны своей “временной протяженностью”. Все предстоящее глазам художника, не только пейзажи Армении и карабахские мотивы, но и натюрморты, портреты, цветы, обнаженные модели живут в своем особом, “вечном” времени и пространстве, предстают как нечто, однажды совершившееся и теперь существующее всегда – в реальности памяти, в реальности искусства. И на всем лежит какой-то неуловимый отпечаток Армении, ее красок и ритмов, ее щемящих душу и веселящих сердце мелодий. “Забытая мелодия”… Молодой музыкант в национальном костюме, высоких узорчатых сапогах, с характерным платком на голове сидит на табурете, водит смычком по вертикально поставленной на колено круглой армянской “скрипке” – каманче. Горит алым цветом вся среда, в которую погружен этот юноша: фон, земля под ногами; лишь темнеет силуэтом фигурка музыканта, да вторгается в теплый колорит холста один короткий синий удар – сидение табурета. Усиленный этим контрастом сияющий красный цвет и отторгает музыканта от реальной повседневности, погружает в особый чудесный мир музыки, и сам звучит как музыка, тревожит, волнует ощущением радости и беды, безудержного веселья и того предчувствия грядущего ненастья, которое вызывает пылающее таким вот алым заревом рассветное небо. “Ирина”. Сидит, поставив локти на стол, опираясь подбородком о ладони, скрещенные на высоком глиняном кувшине, худенькая женщина с тонким нежным лицом и задумчивым, обращенным в себя взглядом больших темных глаз. Розовато-охристый тон фона стены, розовато-коричневатые оттенки в платье, волосах, обнаженных руках женщины; голубоватый прямоугольник стола на первом плане и отвечающий ему вертикальный прямоугольник картины справа на стене… И как всегда у Григоряна – живописная, мерцающая фактура красочной поверхности, материальная и плотная, напоминающая фактуру камней, земли, глины деревенского кувшина, который так бережно обнимает Ирина. О чем думает она, какие видения проходят перед ее глазами? В раме на стене предстает горный пейзаж с розовыми вершинами под голубеющим небом – он кажется не картиной, а окном, прорывом в иной мир, просторный и солнечный и представляется, что это его отблески играют на столе, на кувшине, на руках женщины… “Я и она”. Лежит на тахте обнаженная женщина, повернутая к нам спиной; приподнимается, опершись на локоть, всматривается в большое прямоугольное зеркало, висящее на стене и больше похожее на картину в раме, чем на зеркало; в нем отражается мольберт и стоящий за ним художник. Все очень просто, строго уравновешено: спокойная композиция с горизонтальными линиями тахты, зеркала, рамы на стене; плавными изгибами женского тела, “поддержанными” овалами спинки и ручек диванчика справа на первом плане; спокойный золотистый колорит, без резких теней, без цветовых контрастов. Сияет, светится изнутри тело женщины, нежное, тонкое, гладкое, словно бы выточенное из слоновой кости; мерцает, дрожит, искрится фактура стены, занавески, стекла зеркала – живописная “оправа” к женской фигуре… Художник и модель смотрят друг на друга, их взгляды соприкасаются, они почти сливаются в единую группу – и остаются навсегда разобщенными, разлученными стеклом зеркала, пространством искусства… “Цветы”. Простенький букет в высокой вазочке стоит на столе, покрытом пестрой – голубой с зеленым и полосками красного скатерти. Те же красные, голубые, зеленые оттенки звучат и в букете, в его листьях и цветах; в ярко-зеленой вазе, а обобщает все – и стол, и букет – золотистая стена фона. И другой букет, более сближенный по колориту – теплому, золотистому, но такой же радостный, столь же насыщенный цветом. Яркие, звонкие, радостные краски присущи армянской живописи; есть в них что-то очень национальное, но у Григоряна, в отличие от многих армян, звонкие цвета даны не локально, в них нет декоративности, нарочитого уплощения. Живопись у него сложная, многослойная; из-под охристого покрытия фона проступает голубизна; в голубизне скатерти сквозят золотистые оттенки. Краски “перетекают” одна в другую, сохраняя при этом каждая свое, точно ей предназначенное место, свое очертание. При всей свободе и живописности мазка искусство Юрия Григоряна не назовешь импрессионизмом; это нечто иное, “по сию сторону” и постимпрессионизма, и абстрактных цветовых обретений 20-х годов. Этот “новый реализм” ХХ века – “неореализм”, как называли его еще в двадцатые годы Замятин и Таиров, и Максимилиан Волошин, первым пустивший в ход этот термин, заявил о себе в русском искусстве первой трети века с мощной созидательной силой и был жестоко оборван, объявлен “формализмом”, искусственно приторможен на многие десятилетия. Он обрел вновь свой голос в 60-е, а еще более – в 70-е годы и далеко не исчерпал своих возможностей, не сказал всего, на что способен. А способен он на многое. Ему доступно то, что так бесконечно важно для нашего времени: сохранить, сберечь, спасти от разрушения веками накопленное людьми богатство национального своеобразия и исторической самобытности; воплотить лучшие свойства народной души; спасти, сохранить природу во всей ее первозданной величавости. Уберечь и воскресить в людях поэтическое восприятие мира, духовную память, восприимчивость к красоте и доброте; способность ЛЮБИТЬ. Любовь – вот, пожалуй, “ключевое слово” к творчеству Юрия Григоряна. Любовь к этому глинобитному дому “В старой деревне”, у дороги, полого поднимающейся в горы, застлавшие небесную даль, с высокими красными воротами над низким булыжным забором и немногими, а потому такими необходимыми, бережно хранимыми тенистыми деревьями во дворе. Любовь к этим женщинам, моделям, освятившим своей сияющей наготой мастерскую художника, к этим цветам и рыбам, фруктам и вазам, ставшим “героями” его натюрмортов. Любовь к этому белому буйволу, которого художник не может назвать иначе как “Мой друг буйвол”, с великолепными широко раскинутыми рогами и обращенным к нам портретно индивидуальным “лицом”. Чуть розовеет плотная мерцающая белизна мохнатой шкуры, головы, рогов буйвола, одежды и лица сидящей на его спине прелестной девочки – лишь темнеют волосы наездницы. И здесь все объединяет золотистый, мерцающий, пронизанный светом живописный фон. Любовь к людям своего народа – к этой старой женщине, чьи прекрасные темные глаза, такие горестные, такие все понимающие смотрят на нас с маленькой работы, названной просто “Старуха” – одной из самых лучших, самых проникновенных вещей художника. Во весь холст голова старой женщины; окутывающий ее платок, по-восточному прикрывает нижнюю часть лица, закинут концом за плечо – вот и вся композиция. Цвет почти монохромный, золотисто-охристый, тона сближены, лишь чуть более яркая желтая каемка на платке обрамляет лицо. Но фактура живописи, напоминающая старую, тронутую временем фреску, мерцающая бесконечными оттенками, тонкими нюансами теплых тонов, привносит в работу колористическое богатство и в то же время служит высокому образному обобщению. Эта красивая мудрой старческой красотой женщина, ощущается, прежде всего, МАТЕРЬЮ – “Старуху” можно воспринимать и как долг памяти матери художника, но и МАТЕРЬЮ АРМЕНИЕЙ, хранительницей того мира, в котором живет, дышит, творит прекрасный художник – Юрий Суренович Григорян. “Остановись, мгновенье, ты прекрасно!” – хотел и не мог произнести герой Гёте, продавший душу дьяволу за “молодость” – безостановочную погоню за впечатлениями, ощущениями, наслаждениями, мгновенными и неверными, как мираж в пустыне… Древняя земля, создавшая Юрия Григоряна, научила его воспринимать каждое мгновение как вечность, как нечто прекрасное, достойное – нет, не остановки, но движения и жизни в искусстве.